Собаки и кошки. Часть вторая
Чем дальше я писал, тем яснее сознавал, что эти рассказы -- не о домашних животных. Они о людях.

Кошки и люди

Мои детство и отрочество прошли на два дома: отцовский в Айгедзоре и дедовский на Теряна.
Отцовский дом получил прозвище «Клондайк». И появилось это прозвище, если не ошибаюсь, благодаря математику и диссиденту Михаилу Белецкому, который тогда жил у нас. А дело было так: отцу принадлежала четверть большого дома, который он построил на паях с братьями-репатриантами, армянами из Болгарии. «Четверть» – это два этажа. На первом – гостиная и кухня, на втором – две спальни и ванная. Плюс еще подвал, где стоял отопительный котел, и два огромных балкона. Но все это было потом, когда дом достроили. А когда мы туда переселились, был готов лишь первый этаж. Не было второго, не было и крыши.
А это значит, что зимой было холодно, как… как на Клондайке.
Есть легенда, что спустя годы, Белецкий, переехав в Киев, начал посылать открытки моему отцу. На открытках от писал адрес: «Ереван-19, Айгедзор, первый тупик, дом…, Клондайк» Постепенно адрес сокращался, наконец, дойдя до лаконичного: «Ереван-19, Клондайк». И письма доходили! Не знаю, насколько это правдиво. Сам я никогда этих открыток не видел, и самого Белецкого не спрашивал: правда ли это. Не спрашивал, наверно, потому, что боюсь, что красивая легенда окажется всего-навсего легендой. А так хочется в нее верить!
Я жил на Клондайке в будние дни, но зато на каждый уик-энд бабушка забирала меня на Теряна.
Так вот: на Клондайке у нас жили собаки. А на Теряна – кошки. Собственно, жила всегда одна кошка. Но когда она исчезала, ее как-то очень быстро и плавно заменяла другая, которую так же, как и предшественницу, звали Машка. Все эти кошки были самками, жили свободной кошачьей жизнью, а это значит, что они могли свободно уходить по лестнице черного хода (был такой в нашем доме…) и возвращаться, когда им бывало угодно. А еще это значит, что они исправно рожали котят. Обычно этих котят отдавали домработнице Марусе (да-да, именно так: все кошки почему-то были Машками, а домработницы Марусями), и что потом с ними бывало – я не знаю.
Но в один из разов, когда мне было лет 6-7, я отбил у Маруси черно-белого котенка, завернул в бумажный кулек и подарил верхним соседям. Этот котенок вырос в огромного и страшного кота, которого боялись все, в том числе и я. Этот кот охранял квартиру получше любой собаки. Он сидел на шкафу в коридоре и страшно урчал. А если посетитель ему не нравился или делал резкие движения, он, как коршун, атаковал сверху.
Но все Машки были как бы прелюдией к легендарному рыжему коту Самвелу.
Его маленьким рыжим комочком принесла в дом моя тетя. Вымыв этот вопящий и царапающийся комочек и избавив его от блох, мы стали думать, как его назвать.
– Гарри! (в честь героя песни «В нашу гавань заходили корабли»)
Отвергнуто.
– Джон! Пол! Джордж! Ринго! (сами понимаете, в чью честь)
Отвергнуто.
– Рыжик!
Отвергнуто с негодованием из-за нехватки воображения.
– Нет! – сказала тетя. – И вообще, почему ты предлагаешь заграничные имена?! Давай назовем его каким-нибудь простым армянским именем. Например, Самвел. Так он и остался Самвелом. Или Самвеликом.
Из худющего миниатюрного котенка Самвел вырос в потрясающего рыжего зверя – грозу окрестных котов и мечту кошек и кошечек. И из «нашего» Самвела постепенно превратился в любимца нескольких соседских семей. Школьница Ира (Ися) Малхасян, сейчас известная певица и дочь еще более известного джазмена-пианиста Левона Малхасяна, души в Самвеле не чаяла. А еще он позволял считать себя «своим» семейству Поповых, с которыми мы жили на одной лестничной площадке.
И настало время ввести в мой рассказ еще одно действующее лицо. Это Марина Александровна Спендиарова, дочь великого армянского композитора Александра Спендиарова, дружившая с моим дедом, кажется, еще с детства. Она панически боялась Самвела. Собственно, не его одного: она вообще боялась кошек.
Приходя к нам, она, как и все гости, разумеется, звонила в дверь. Так было и в день, который перевернул мои представления о жизни, заставил меня иначе смотреть на окружающий мир. Я сидел на кухне и учил, извиняюсь, историю КПСС. И, услышав звонок, само собой, отправился открывать.
Но открыть дверь мне не дали. Кто-то держал ручку двери с другой стороны. «Убери зверя», – послышался повелительный голос. Я выгнал Самвела за дверь черного хода, и лишь тогда Марина Александровна вошла в квартиру. Ей было немного за семьдесят. Я знал ее с самого раннего моего детства. Она всегда была для меня одинаковой: старой женщиной с небольшими усиками, и странно опухшими глазными железами, иногда улыбающейся, но все-таки суровой. Одновременно требовательной и снисходительной. Я ее и любил, и побаивался.
Она вошла, села напротив меня, на место, где обычно сидел дед, и посмотрела на книгу. Увидев на обложке «История КПСС», она спросила: «А этот там есть?» «Кто», – не понял я. «Этот, усатый». «Да, – сказал я, – есть».
«Он сволочь, – вдруг неожиданно страстно сказала она. – Негодяй и убийца!»
И тут я сделал то, чего стыжусь до сих пор. Я стал лепетать что-то вроде того, что, дескать, не все было так плохо, да, он, конечно, сажал людей, но ведь он же и выиграл войну…
Собственно, стыдиться мне незачем. Я был совершенно искренен. Я верил в то, что говорил. До этого дня меня воспитывали так, как, казалось бы, и нужно в советское время. Есть официальные вещи, которые нужно говорить в официальной обстановке. Есть официальные мысли, которые нужно думать вне дома. А в доме – ты свободен думать, что хочешь, и говорить, что думаешь. Но не очень громко.
Меня воспитывали в духе настоящего оруэлловского двоемыслия. Дед, директор крупного проектного института, был постоянным депутатом, членом разный партийных комиссий. Но одновременно он несколько десятилетий буквально прятал у себя в институте племянника знаменитого Дро, на полуфиктивной ставке держал Лусине Закарян, из его института вышло множество диссидентов, впоследствии ставших деятелями постсоветской Армении.
Никогда я не слышал от него ни единого антисоветского слова. Но когда дед приходил домой и садился на свое постоянное место на кухне, он немедленно включал радио. У него было два радиоприемника – один на кухне, а второй в спальне, на стуле возле кровати. Дед слушал «Голос Америки», «Би-би-си», «Немецкую волну», иногда «Радио Ватикан». Это все были запрещенные радиостанции, но их слушали. Помню, как день за днем, неделю за неделей слушал дед солженицынский «Архипелаг ГУЛАГ». Но он же каждый вечер обязательно смотрел официальную телепрограмму новостей «Время». Считалось, что нужно знать правду – это «радиоголоса». Но нужно знать и то, что говорит пропаганда. Для этого смотрели «Время» и читали газеты. В нашем доме обязательно читали «Правду» и ереванский «Коммунист».
Отец мой из-за пражских событий шестьдесят восьмого года не смог защитить готовую докторскую диссертацию. Институт русского языка в Москве, где он должен был защищаться, занял активную гражданскую позицию, осудив интервенцию в Чехословакию, и его руководство фактически разогнали. В результате диссертацию отец защитил на семь лет позже и в другом месте – в Ленинграде.
В отцовском доме, сколько я себя помню, было несколько папок запрещенной литературы. Мое знакомство с домашней библиотекой неизбежно должно было привести меня на верхнюю полку, где лежали перепечатанные на машинке стихи Бродского, несколько сборников «Посев», что-то еще. Хорошо помню перепечатанные на машинке несколько томов романа Хемингуэя «По ком звонит колокол»– книги, довольно долго запрещенной в СССР.
Видимо, для моих предков быть советским человеком означало стремиться к правде, но и одновременно делать вид, что веришь тому, что говорит официальная пропаганда.
Наверно, в результате такого отношения к жизни, до того дня, когда ко мне на кухню пришла Марина Александровна, я рос в неведении. Даже о том, что бабушкин брат был расстрелян, я узнал много лет спустя, уже взрослым человеком.
И вот, Марина Александровна села напротив меня и прошептала, сжав руки в кулачки: «Я его ненавижу»! А потом она начала рассказывать. Я забыл об учебнике, забыл о том, что мне нужно было идти в университет на занятия, забыл обо всем. Она рассказывала часа четыре.
Оказывается, она сидела в сталинских лагерях! Я впервые серьезно, по-взрослому разговаривал с человеком, побывавшим «там».
Ее рассказ сводился к следующему. В 1929 году она, молодая студентка консерватории, две недели преподавала сыну Сталина английский язык. Потом ей предложили переехать жить к Сталину, в Кремль. Марина, которая по всеобщему признанию должна была стать звездой оперного вокала, не согласилась. Уроки закончились, она вернулась в консерваторию.
Однако одиннадцать лет спустя, в 1940 году, ее «взяли». Как-то ночью приехали и арестовали. Привези ее на Лубянку и стали допрашивать: «Признавайтесь, в чем вы виноваты?» Она: «Не знаю». Так продолжалось довольно долго. Ей предъявляли обвинения одно абсурднее другого. В частности, что она в течение тех двух недель преподавания английского собиралась убить Сталина. Марина на все обвинения отвечала отказом. Она держалась, думая, что это ее спасет, что ее вину не смогут доказать. Как будто на Лубянке вообще кто-то кому-то что-то доказывал!
Спустя некоторое время ее посадили в карцер. «Меня бросили в каменный мешок, где было темно и сыро, – рассказывала она. – Негде было присесть, и я стояла по щиколотку в воде. Вдруг я почувствовала, как что-то живое прикоснулось к моей ноге. Я панически испугалась, думая, что это кошка. Если бы это была кошка, я призналась бы во всем. Я посмотрела вниз. Слава Богу, это была крыса!»
Она рассказывала долго. Я сидел и слушал, забыв об университете и семинару по истории КПСС. Собственно, то, что рассказывала мне Марина Спендиарова, и было настоящей историей КПСС. Тогда же я узнал, что она написала книгу воспоминаний о том, как сидела в лагерях.
* * *
На следующий день я пересказал кое-что из потрясшей меня истории Марины одному из моих университетских друзей и тезке рыжего кота Самвелу Шахмурадяну, Шаху. Мы с ним вспомнили об этом рассказе спустя много лет. Но мы еще дойдем до этого времени.
А пока вернемся к нашим котам. Извиняюсь, к Самвелам. А их среди моих однокурсников было двое. Мы очень дружили, а это значит, что спустя несколько дней после появления рыжего котенка оба они знали, как я его назвал. Шаху это было не очень приятно. Но он долго крепился и своего отношения к кличке кота не показывал. Все выяснилось через несколько лет, когда он опубликовал сказку, главным действующим лицом который был кот Маркос.
А другой Самвел – Зильфугарян (Сос) – воспринял кличку кота с юмором. Он даже стал называть котенка «адаш», то есть «тезка».
Мои однокурсники-Самвелы (не путать с котом) были заводилами нашей университетской компании. У обоих был вкус к неожиданным выходкам, оба умели замечать абсурдное в повседневности и подчеркивать это. Они могли, подойдя к девушке, начать разговор как бы друг с другом, но так, разумеется, чтобы она слышала:
– Сос, как ты думаешь, даст она мне или не даст? Вот если я попрошу у этой девушки рубль, даст?
– Нет, Шах, не даст. Она гордая девушка и такому попрошайке, как ты, рубля, конечно, не даст.
– Не ругайся! Я же собираюсь использовать это как повод, чтобы познакомиться!
– Это плохой повод. Вот купил бы цветов, подарил бы ей букет… А ты? Дай рубль, дай рубль. Нет, романтические девушки (а эта девушка, наверно, романтическая) на такое не соглашаются.
– А может, я бедный студент, и у меня нет денег на букет?..
И так далее. Как вы понимаете, этот диалог может продолжаться бесконечно.
Или еще сюжет:
– Шах, как ты думаешь, пригласят нас эти девушки в кино, или нет?
– Да ты посмотри на себя! Чтоб такие красивые и милые девушки пригласили в кино такого, как ты…
И таких «сюжетов» у них были десятки.
Сос научил меня играть на гитаре. Вскоре мы составили гитарный дуэт, к которому иногда присоединялись наши однокурсники. Мы доверяли им играть на блок-флейте, губной гармошке или странном инструменте, состоящем из пары октав, как на фортепиано или аккордеоне, но в который надо было дуть, как в трубу. А бывало, Сос садился за фортепиано, и тогда вторая гитара (или первая – какая разница!) переходила к Левику.
Играли и пели мы, конечно, песни Beatles, Rolling Stones, Doors… и собственные сочинения Соса.
Спустя много лет Сос стал успешным бизнесменом. У него был потрясающий дар: он мог практически безошибочно предугадать, какой именно товар будет ходовым, и что именно нужно покупать, а что – продавать. Мы очень дружили… Сос умер, покончив с собой в Москве.
Шах был одним из самых благодарных слушателей нашего импровизированного ансамбля. Окончив университет, он поступил на работу в журнал «Литературная Армения», потом стал писать очерки, увлекался историей Еревана и армянских общин в СССР. И когда горбачевская перестройка набрала ход, мы с Шахом задумали опубликовать воспоминания Марины Спендиаровой о сталинских лагерях.
Я знал, что рукопись хранилась у Натальи Поповой-Сараджевой. Мы попросили ее предоставить книгу для публикации. Она отказала. И тогда мы решили пойти в музей композитора Спендиарова и спросить работников музея, известно ли им что-либо о судьбе этой рукописи. Была суббота, 20 февраля 1988 года.
Вместо музея мы с Шахом попали на митинг. Это был один из первых карабахских митингов. Наша жизнь изменилась. После сумгаитских погромов Шах задумал и издал книгу «Сумгаитская трагедия в свидетельствах очевидцев». Я ему немного помог – он давал мне кассеты с записями интервью, а я расшифровывал их, то есть переносил на бумагу все, что рассказывали беженцы из Сумгаита. Рассказы были такими ужасными, что я несколько недель не мог уснуть. Хотел он издать и второй том, где бы были рассказы о сопротивлении погромщикам, но не успел. Или, может быть, изменились его интересы? В 1990 Шах стал депутатом Верховного Совета.
Прошло совсем немного времени и его убили на карабахской войне.
* * *
Это уже не детство и не молодость. Это период моей зрелости. Когда уходят друзья.

©